Произведения джека лондона о животных. Рассказы джека лондона на русском языке. Из цикла «Северные рассказы»

© Голышев В., перевод на русский язык, 2015

© Волжина Н., Гурова И., Хинкис В., перевод на русский язык, наследники, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

* * *

Редьярд Киплинг
Бими

Беседу начал орангутанг в большой железной клетке, приготовленной к овечьему загону. Ночь была душная, и, когда мы с Гансом Брайтманом прошли мимо него, волоча наши постели на форпик парохода, он поднялся и непристойно затараторил. Его поймали где-то на Малайском архипелаге и везли показывать англичанам, по шиллингу с головы. Четыре дня он беспрерывно бился, кричал, тряс толстые железные прутья своей тюрьмы и чуть не убил матроса-индийца, неосторожно оказавшегося там, куда доставала длинная волосатая лапа.

– Тебе бы не повредило, мой друг, немножко морской болезни, – сказал Ганс Брайтман, задержавшись возле клетки. – В твоем Космосе слишком много Эго.

Орангутанг лениво просунул лапу между прутьями. Никто бы не поверил, что она может по-змеиному внезапно кинуться к груди немца. Тонкий шелк пижамы треснул, Ганс равнодушно отступил и оторвал банан от грозди, висевшей возле шлюпки.

– Слишком много Эго, – повторил он, сняв с банана кожуру и протягивая его пленному дьяволу, который раздирал шелк в клочья.

Мы постелили себе на носу среди спавших матросов-индийцев, чтобы обдавало встречным ветерком – насколько позволял ход судна. Море было как дымчатое масло, но под форштевнем оно загоралось, убегая назад, в темноту, языками тусклого пламени. Где-то далеко шла гроза: мы видели ее зарницы. Корабельная корова, угнетенная жарой и запахом зверя в клетке, время от времени горестно мычала, и в тон ей отзывался ежечасно на оклик с мостика впередсмотрящий. Внятно слышался тяжелый перебор судовой машины, и только лязг зольного подъемника, когда он опрокидывался в море, разрывал эту череду приглушенных звуков. Ганс лег рядом со мной и закурил на сон грядущий сигару. Это, естественно, располагало к беседе. У него был успокаивающий, как ропот моря, голос и, как само море, неисчерпаемый запас историй, ибо занятием его было странствовать по свету и собирать орхидеи, диких животных и этнологические экспонаты для немецких и американских заказчиков. Вспыхивал и гас в сумраке огонек его сигары, накатывалась за фразой фраза, и скоро я стал дремать. Орангутанг, растревоженный какими-то снами о лесах и воле, завопил, как душа в чистилище, и бешено затряс прутья клетки.

– Если бы он сейчас выходил, от нас бы мало что оставалось, – лениво промолвил Ганс. – Хорошо кричит. Смотрите, сейчас я его буду укрощать, когда он немножко перестанет.

Крик смолк на секунду, и с губ Ганса сорвалось змеиное шипение, настолько натуральное, что я чуть не вскочил. Протяжный леденящий звук скользнул по палубе, и тряска прутьев прекратилась. Орангутанг дрожал, вне себя от ужаса.

– Я его остановил, – сказал Ганс. – Я научился этот фокус в Могун Танджунге, когда ловил маленькие обезьянки для Берлина. Все на свете боятся обезьянок, кроме змеи. Вот я играю змея против обезьянки, и она совсем замирает. В его Космосе было слишком много Эго. Это есть душевный обычай обезьян. Вы спите или вы хотите послушать, и тогда я вам расскажу история, такая, что вы не поверите?

– Нет такой истории на свете, которой бы я не поверил, – ответил я.

– Если вы научились верить, вы уже кое-чему научились в жизни. Так вот, я сделаю испытание для вашей веры. Хорошо! Когда я эти маленькие обезьянки собирал – это было в семьдесят девятом или восьмидесятом году на островах Архипелага, вон там, где темно. – он показал на юг, примерно в сторону Новой Гвинеи. – Майн готт! Лучше живые черти собирать, чем эти обезьянки. То они откусывают ваши пальцы, то умирают от ностальгия – тоска по родине, – потому что они имеют несовершенная душа, которая остановилась развиваться на полпути, и – слишком много Эго. Я был там почти год и там встречался с человеком по имени Бертран. Он был француз и хороший человек, натуралист до мозга костей. Говорили, что он есть беглый каторжник, но он был натуралист, и этого с меня довольно. Он вызывал из леса все живые твари, и они выходили. Я говорил, что он есть святой Франциск Ассизский, произведенный в новое воплощение, а он смеялся и говорил, что никогда не проповедовал рыбам. Он продавал их за трепанг – bêche-dе-mer.

И этот человек, который был король укротителей, он имел в своем доме вот такой в точности, как этот животный дьявол в клетке, большой орангутанг, который думал, что он есть человек. Он его нашел, когда он был дитя – этот орангутанг, – и он был дитя и брат и комише опера для Бертрана. Он имел в его доме собственная комната, не клетка – комната, с кровать и простыни, и он ложился в кровать, и вставал утром, и курил своя сигара, и кушал свой обед с Бертраном, и гулял с ним под ручку – это было совсем ужасно. Герр готт! Я видел, как этот зверь разваливался в кресле и хохотал, когда Бертран надо мной подшучивал. Он был не зверь, он был человек: он говорил с Бертраном, и Бертран его понимал – я сам это видел. И он всегда был вежливый со мной, если только я не слишком долго говорил с Бертраном, но ничего не говорил с ним. Тогда он меня оттаскивал – большой черный дьявол – своими громадными лапами, как будто я был дитя. Он был не зверь: он был человек. Я это понимал прежде, чем был знаком с ним три месяца, – и Бертран тоже понимал; а Бими, орангутанг со своей сигарой в волчьих зубах с синие десны, понимал нас обоих.

Я был там год – там и на других островах, – иногда за обезьянками, а иногда за бабочками и орхидеями. Один раз Бертран мне говорит, что он женится, потому что он нашел себе хорошая девушка, и спрашивает, как мне нравится эта идея жениться. Я ничего не говорил, потому что это не я думал жениться. Тогда он начал ухаживать за этой девушкой, она была французская полукровка – очень хорошенькая. Вы имеете новый огонь для моей сигары? Погасло? Очень хорошенькая. Но я говорю: «А вы подумали о Бими? Если он меня оттаскивает, когда я с вами говорю, что он сделает с вашей женой? Он растащит ее на куски. На вашем месте, Бертран, я бы подарил моей жене на свадьбу чучело Бими». В то время я уже кое-что знал про эта обезьянья публика. «Застрелить его?» – говорит Бертран. «Это ваш зверь, – говорю я, – если бы он был мой, он бы уже был застрелен».

Тут я почувствовал на моем затылке пальцы Бими. Майн готт! Вы слышите, он этими пальцами говорил. Это был глухонемой алфавит, целиком и полностью. Он просунул своя волосатая рука вокруг моя шея и задрал мне подбородок и посмотрел в лицо – проверить, понял ли я его разговор так хорошо, как он понял мой.

«Ну, посмотрите! – говорит Бертран. – Он вас обнимает, а вы хотите его застрелить? Вот она, тевтонская неблагодарность!»

Но я знал, что сделал Бими моим смертельным врагом, потому что его пальцы говорили убийство в мой затылок. В следующий раз, когда я видел Бими, я имел на поясе пистолет, и он до него дотронулся, а я открыл затвор показать ему, что он заряжен. Он видел, как в лесах убивают обезьянки, и он понял.

Одним словом, Бертран женился и совсем забыл про Бими, который бегал один по берегу, с половиной человечьей душа в своем брюхе. Я видел, как он там бегал, и он хватал большой сук и хлестал песок, пока не получалась яма, большая, как могила. И говорю Бертрану: «Ради всего на свете убей Бими. Он сошел с ума от ревности».

Бертран сказал: «Он совсем не сошел с ума. Он слушается и любит мою жену, и если она говорит, он приносит ей шлепанцы». – И он посмотрел на своя жена на другой конец комната. Она была очень хорошенькая девушка.

Тогда я ему сказал: «Ты претендуешь знать обезьяны и этот зверь, который доводит себя на песках до бешенства, оттого что ты с ним не разговариваешь? Застрели его, когда он вернется в дом, потому что он имеет в своих глазах огонь, который говорит убийство – убийство». Бими пришел в дом, но у него в глазах не был огонь. Он был спрятан, коварно – о, коварно, – и он принес девушке шлепанцы, а Бертран, он повернулся ко мне и говорит: «Или ты лучше узнал его за девять месяцев, чем я за двенадцать лет? Разве дитя зарежет свой отец? Я выкормил его, и он мое дитя. Больше не говори эта чепуха моей жене и мне».

На другой день Бертран пришел в мой дом, помогать мне с деревянные ящики для образцов, и он мне сказал, что пока оставлял жену с Бими в саду. Тогда я быстро кончаю мои ящики и говорю: «Пойдем в твой дом, промочим горло». Он засмеялся и говорит: «Пошли, сухой человек».

Его жена не была в саду, и Бими не пришел, когда Бертран позвал. И жена не пришла, когда он позвал, и он стал стучать в ее спальня, которая была крепко закрыта – заперта. Тогда он посмотрел на меня, и лицо у него было белое. Я сломал дверь сплеча, и в пальмовой крыше была огромная дыра, и на пол светило солнце. Вы когда-нибудь видели бумага в мусорной корзине или карты, разбросанные по столу во время вист? Никакой жены увидеть было нельзя. Вы слышите, в комнате не было ничего похожего на женщину. Только вещество на полу, и ничего больше. Я поглядел на эти вещи, и мне стало очень плохо; но Бертран, он глядел немножко дольше на то, что было на полу, и на стенах, и на дырка в крыше. Потом он начал смеяться, так мягко и тихо, и я понял, что он, слава богу, сошел с ума. Совсем не плакал, совсем не молился. Он стоял неподвижно в дверях и смеялся сам с собой. Потом он сказал: «Она заперлась в комнате, а он сорвал крыша. Fi donc . Именно так. Мы починим крыша и подождем Бими. Он непременно придет».

Вы слышите, после того как мы снова превратили комната в комната, мы ждали в этом доме десять дней и раза два видели, как Бими немножко выходил из леса. Он боялся, потому что он нехорошо поступал. На десятый день, когда он подошел посмотреть, Бертран его позвал, и Бими побежал припрыжку по берегу и издавал звуки, а в руке имел длинный прядь черного волоса. Тогда Бертран смеется и говорит: «Fi donc!» – как будто он просто разбил стакан на столе; и Бими подходил ближе, потому что Бертран говорит с таким сладким нежным голосом и смеется сам с собой. Три дня он ухаживал за Бими, потому что Бими не давал до себя дотронуться. Потом Бими сел обедать с нами за один стол, и шерсть на его руках была вся черная и жесткая от… от того, что на его руках засохло. Бертран подливал ему сангари, пока Бими не стал пьяный и глупый и тогда…

Ганс умолк, попыхивая сигарой.

– И тогда? – сказал я.

– И тогда Бертран убивал его голыми руками, а я пошел погулять по берегу. Это было Бертрана частное дело. Когда я пришел, обезьянка Бими был мертвый, а Бертран, он умирал на нем; но он все еще так немножко тихо смеялся, и он был совсем довольный. Вы ведь знаете формулу для силы орангутанг – это есть семь к одному относительно человека. А Бертран – он убивал Бими тем, чем его вооружал Господь. Это есть чудо.

Адский грохот в клетке возобновился.

– Ага! Наш друг все еще имеет в своем Космосе слишком много Эго. Замолчи, ты!

Ганс зашипел протяжно и злобно. Мы услышали, как большой зверь задрожал у себя в клетке.

– Но почему, скажите, ради бога, вы не помогли Бертрану и дали ему погибнуть? – спросил я.

– Друг мой, – ответил Ганс, поудобнее располагаясь ко сну, – даже мне было не слишком приятно, что я должен жить после того, что я видел эта комната с дыркой в крыше. А Бертран – он был ее муж. Спокойной вам ночи и приятного сна.

Джек Лондон
Белый Клык

Часть первая

Глава 1
Погоня за добычей

Темный еловый лес стоял, нахмурившись, по обоим берегам скованной льдом реки. Недавно пронесшийся ветер сорвал с деревьев белый покров инея, и они, черные, зловещие, клонились друг к другу в надвигающихся сумерках. Глубокое безмолвие царило вокруг. Весь этот край, лишенный признаков жизни с ее движением, был так пустынен и холоден, что дух, витающий над ним, нельзя было назвать даже духом скорби. Смех, но смех страшнее скорби, слышался здесь – смех безрадостный, точно улыбка сфинкса, смех, леденящий своим бездушием, как стужа. Это извечная мудрость – властная, вознесенная над миром – смеялась, видя тщету жизни, тщету борьбы. Это была глушь – дикая, оледеневшая до самого сердца Северная глушь.

И все же что-то живое двигалось в ней и бросало ей вызов. По замерзшей реке пробиралась упряжка ездовых собак. Взъерошенная шерсть их заиндевела на морозе, дыхание застывало в воздухе и кристаллами оседало на шкуре. Собаки были в кожаной упряжи, и кожаные постромки шли от нее к волочившимся сзади саням. Сани без полозьев, из толстой березовой коры, всей поверхностью ложились на снег. Передок их был загнут кверху, как свиток, чтобы приминать мягкие снежные волны, встававшие им навстречу. На санях стоял крепко притороченный узкий, продолговатый ящик. Были там и другие вещи: одежда, топор, кофейник, сковорода; но прежде всего бросался в глаза узкий, продолговатый ящик, занимавший большую часть саней.

Впереди собак на широких лыжах с трудом ступал человек. За санями шел второй. На санях, в ящике, лежал третий, для которого с земными трудами было покончено, ибо Северная глушь одолела, сломила его, так что он не мог больше ни двигаться, ни бороться. Северная глушь не любит движения. Она ополчается на жизнь, ибо жизнь есть движение, а Северная глушь стремится остановить все то, что движется. Она замораживает воду, чтобы задержать ее бег к морю; она высасывает соки из дерева, и его могучее сердце коченеет от стужи; но с особенной яростью и жестокостью Северная глушь ломает упорство человека, потому что человек – самое мятежное существо в мире, потому что человек всегда восстает против ее воли, согласно которой всякое движение в конце концов должно прекратиться.

И все-таки впереди и сзади саней шли два бесстрашных и непокорных человека, еще не расставшиеся с жизнью. Их одежда была сшита из меха и мягкой дубленой кожи. Ресницы, щеки и губы у них так обледенели от застывающего на воздухе дыхания, что под ледяной коркой не было видно лица. Это придавало им вид каких-то призрачных масок, могильщиков из потустороннего мира, совершающих погребение призрака. Но это были не призрачные маски, а люди, проникшие в страну скорби, насмешки и безмолвия, смельчаки, вложившие все свои жалкие силы в дерзкий замысел и задумавшие потягаться с могуществом мира, столь же далекого, пустынного и чуждого им, как и необъятное пространство космоса.

Они шли молча, сберегая дыхание для ходьбы. Почти осязаемое безмолвие окружало их со всех сторон. Оно давило на разум, как вода на большой глубине давит на тело водолаза. Оно угнетало безграничностью и непреложностью своего закона. Оно добиралось до самых сокровенных тайников их сознания, выжимая из него, как сок из винограда, все напускное, ложное, всякую склонность к слишком высокой самооценке, свойственную человеческой душе, и внушало им мысль, что они всего лишь ничтожные, смертные существа, пылинки, мошки, которые прокладывают свой путь наугад, не замечая игры слепых сил природы.

Прошел час, прошел другой. Бледный свет короткого, тусклого дня начал меркнуть, когда в окружающей тишине пронесся слабый, отдаленный вой. Он стремительно взвился вверх, достиг высокой ноты, задержался на ней, дрожа, но не сбавляя силы, а потом постепенно замер. Его можно было принять за стенание чьей-то погибшей души, если б в нем не слышалось угрюмой ярости и ожесточения голода.

Человек, шедший впереди, обернулся, поймал взгляд того, который брел позади саней, и они кивнули друг другу. И снова тишину, как иголкой, пронзил вой. Они прислушались, стараясь определить направление звука. Он доносился из тех снежных просторов, которые они только что прошли.

Вскоре послышался ответный вой, тоже откуда-то сзади, но немного левее.

– Это ведь они за нами гонятся, Билл, – сказал шедший впереди. Голос его прозвучал хрипло и неестественно, и говорил он с явным трудом.

– Добычи у них мало, – ответил его товарищ. – Вот уже сколько дней я не видел ни одного заячьего следа.

Путники замолчали, напряженно прислушиваясь к вою, который поминутно раздавался позади них.

Как только наступила темнота, они повернули собак к елям на берегу реки и остановились на привал. Гроб, снятый с саней, служил им и столом и скамьей. Сбившись в кучу по другую сторону костра, собаки рычали и грызлись, но не выказывали ни малейшего желания убежать в темноту.

– Что-то они уж слишком жмутся к огню, – сказал Билл.

Генри, присевший на корточки перед костром, чтобы установить на огне кофейник с куском льда, молча кивнул. Заговорил он только после того, как сел на гроб и принялся за еду.

– Шкуру свою берегут. Знают, что тут их накормят, а там они сами пойдут кому-нибудь на корм. Собак не проведешь.

Билл покачал головой:

– Кто их знает!

Товарищ посмотрел на него с любопытством.

– Первый раз слышу, чтобы ты сомневался в их уме.

– Генри, – сказал Билл, медленно разжевывая бобы, – а ты не заметил, как собаки грызлись, когда я кормил их?

– Действительно, возни было больше, чем всегда, – подтвердил Генри.

– Сколько у нас собак, Генри?

– Так вот… – Билл сделал паузу, чтобы придать больше веса своим словам. – Я тоже говорю, что у нас шесть собак. Я взял шесть рыб из мешка, дал каждой собаке по рыбе. И одной не хватило, Генри.

– Значит, обсчитался.

– У нас шесть собак, – безучастно повторил Билл. – Я взял шесть рыб. Одноухому рыбы не хватило. Мне пришлось взять из мешка еще одну рыбу.

– У нас всего шесть собак, – стоял на своем Генри.

– Генри, – продолжал Билл, – я не говорю, что все были собаки, но рыба досталась семерым.

Генри перестал жевать, посмотрел через костер на собак и пересчитал их.

– Сейчас там только шесть, – сказал он.

– Седьмая убежала, я видел, – со спокойной настойчивостью проговорил Билл. – Их было семь.

Генри взглянул на него с состраданием и сказал:

– Поскорее бы нам с тобой добраться до места.

– Это как же понимать?

– А так, что от этой поклажи, которую мы везем, ты сам не свой стал, вот тебе и мерещится бог знает что.

– Я об этом уж думал, – ответил Билл серьезно. – Как только она побежала, я сразу взглянул на снег и увидел следы; потом сосчитал собак – их было шесть. А следы – вот они. Хочешь взглянуть? Пойдем – покажу.

Генри ничего ему не ответил и молча продолжал жевать. Съев бобы, он запил их горячим кофе, вытер рот рукой и сказал:

– Значит, по-твоему, это…

Протяжный тоскливый вой не дал ему договорить.

Он молча прислушался, а потом закончил начатую фразу, ткнув пальцем назад, в темноту:

– …это гость оттуда?

Билл кивнул.

– Как ни вертись, больше ничего не придумаешь. Ты же сам слышал, какую грызню подняли собаки.

Протяжный вой слышался все чаще и чаще, издалека доносились ответные завывания, – тишина превратилась в сущий ад. Вой несся со всех сторон, и собаки в страхе сбились в кучу так близко к костру, что огонь чуть ли не подпаливал им шерсть.

Билл подбросил хвороста в костер и закурил трубку.

– Я вижу, ты совсем захандрил, – сказал Генри.

– Генри… – Билл задумчиво пососал трубку. – Я все думаю, Генри: он куда счастливее нас с тобой. – И Билл постучал пальцем по гробу, на котором они сидели. – Когда мы умрем, Генри, хорошо, если хоть кучка камней будет лежать над нашими телами, чтобы их не сожрали собаки.

– Да ведь ни у тебя, ни у меня нет ни родни, ни денег, – сказал Генри. – Вряд ли нас с тобой повезут хоронить в такую даль, нам такие похороны не по карману.

– Чего я никак не могу понять, Генри, это – зачем человеку, который был у себя на родине не то лордом, не то вроде этого и ему не приходилось заботиться ни о еде, ни о теплых одеялах, – зачем такому человеку понадобилось рыскать на краю света, по этой богом забытой стране?..

– Да. Сидел бы дома, дожил бы до старости, – согласился Генри.

Его товарищ открыл было рот, но так ничего и не сказал. Вместо этого он протянул руку в темноту, стеной надвигавшуюся на них со всех сторон. Во мраке нельзя было разглядеть никаких определенных очертаний; виднелась только пара глаз, горящих, как угли.

Генри молча указал на вторую пару и на третью. Круг горящих глаз стягивался около их стоянки. Время от времени какая-нибудь пара меняла место или исчезала, с тем чтобы снова появиться секундой позже.

Собаки беспокоились все больше и больше и вдруг, охваченные страхом, сбились в кучу почти у самого костра, подползли к людям и прижались к их ногам. В свалке одна собака попала в костер; она завизжала от боли и ужаса, и в воздухе запахло паленой шерстью. Кольцо глаз на минуту разомкнулось и даже чуть-чуть отступило назад, но как только собаки успокоились, оно снова оказалось на прежнем месте.

– Вот беда, Генри! Патронов мало!

Докурив трубку, Билл помог своему спутнику разложить меховую постель и одеяло поверх еловых веток, которые он еще перед ужином набросал на снег. Генри крякнул и принялся развязывать мокасины.

– Сколько у тебя осталось патронов? – спросил он.

– Три, – послышалось в ответ. – А надо бы триста. Я бы им показал, дьяволам!

Он злобно погрозил кулаком в сторону горящих глаз и стал устанавливать свои мокасины перед огнем.

– Когда только эти морозы кончатся! – продолжал Билл. – Вот уже вторую неделю все пятьдесят да пятьдесят градусов. И зачем только я пустился в это путешествие, Генри! Не нравится оно мне. Не по себе мне как-то. Приехать бы уж поскорее, и дело с концом! Сидеть бы нам с тобой сейчас у камина в форте Мак-Гэрри, играть в криббедж… Много бы я дал за это!

Генри проворчал что-то и стал укладываться. Он уже задремал, как вдруг голос товарища разбудил его:

– Знаешь, Генри, что меня беспокоит? Почему собаки не накинулись на того, пришлого, которому тоже досталась рыба?

– Уж очень ты стал беспокойный, Билл, – послышался сонный ответ. – Раньше за тобой этого не водилось. Перестань болтать, спи, а утром встанешь как ни в чем не бывало. Изжога у тебя, оттого ты и беспокоишься.

Они спали рядом, под одним одеялом, тяжело дыша во сне. Костер потухал, и круг горящих глаз, оцепивших стоянку, смыкался все теснее и теснее.

Собаки жались одна к другой, угрожающе рычали, когда какая-нибудь пара глаз подбиралась слишком близко. Вот они зарычали так громко, что Билл проснулся. Осторожно, стараясь не разбудить товарища, он вылез из-под одеяла и подбросил хвороста в костер. Огонь вспыхнул ярче, и кольцо глаз подалось назад.

Билл посмотрел на сбившихся в кучу собак, протер глаза, вгляделся попристальнее и снова забрался под одеяло.

– Генри! – окликнул он товарища. – Генри!

Генри застонал, просыпаясь, и спросил:

– Ну, что там?

– Ничего, – услышал он, – только их опять семь. Я сейчас пересчитал.

Генри встретил это известие ворчанием, тотчас же перешедшим в храп, и снова погрузился в сон.

Утром он проснулся первым и разбудил товарища. До рассвета оставалось еще часа три, хотя было уже шесть часов утра. В темноте Генри занялся приготовлением завтрака, а Билл свернул постель и стал укладывать вещи в сани.

– Послушай, Генри, – спросил он вдруг, – сколько, ты говоришь, у нас было собак?

– Вот и неверно! – заявил он с торжеством.

– Опять семь? – спросил Генри.

– Нет, пять. Одна пропала.

– Что за дьявол! – сердито крикнул Генри, и, бросив стряпню, пошел пересчитать собак.

– Правильно, Билл, – сказал он. – Фэтти сбежал.

– Улизнул так быстро, что и не заметили. Пойди-ка сыщи его теперь.

– Пропащее дело, – ответил Генри. – Живьем слопали. Он, наверное, не один раз взвизгнул, когда эти дьяволы принялись его рвать.

– Фэтти всегда был глуповат, – сказал Билл.

– У самого глупого пса все-таки хватит ума не идти на верную смерть.

Он оглядел остальных собак, быстро оценивая в уме достоинства каждой.

– Эти умнее, они такой штуки не выкинут.

– Их от костра и палкой не отгонишь, – согласился Билл. – Я всегда считал, что у Фэтти не все в порядке.

Таково было надгробное слово, посвященное собаке, погибшей на Северном пути, – и оно было ничуть не скупее многих других эпитафий погибшим собакам, да, пожалуй, и людям.

Джек Лондон (настоящее имя Джон Гриффит Чейни) — знаменитый американский писатель, общественный деятель, автор приключенческих повестей и романов. Книги Джека Лондона пользовались большой популярностью в СССР, писатель занимал второе место после Г.Х. Андерсена по численности опубликованных произведений.

Любой, кто читал, хоть один роман автора и видел его портрет, смело может назвать Лондона мужчиной средних лет с волевым подбородком и добрым взглядом. Именно такое изображение можно встретить на многих форзацах книг. Однако жизнь писателя была отнюдь не радостная, как может показаться на первый взгляд.


Творчество Джека Лондона

Джек Лондон был очень увлечен созданием новых сюжетов и персонажей, ежедневно уделял работе по шестнадцать часов. Благодаря такому упорству ему удалось закончить около сорока произведений.

Романы и рассказы писателя завоевывают сердца читателей своим уникальным художественным методом, автор мастерски отображает все чувства и эмоции, застигнутых врасплох жизненными неудачами персонажей. Каждый герой наделен богатым внутренним миром, невзирая на то к какому классу он принадлежит.

Фантастических элементов в произведениях Лондона нет, однако романизм персонажей и увлекательность происходящих событий, затягивают читателя и после очередной прочтенной главы уже невозможно оторваться.

Лучшие книги Джека Лондона онлайн:


Краткая биография Джека Лондона

Родился Джон Гриффит Чейни в Сан-Франциско в 1876 году. Новую фамилию маленький Джон получил от своего отчима Джона Лондона, второго мужа матери. Семья постоянно бедствовала, что заставило молодого писателя рано приступить к работе. Во время учебы в школе он параллельно начал подрабатывать, продавая газеты.

После окончания школы приступил к работе на консервной фабрике. Далее Лондон устроился в качестве матроса на промысловой шхуне, и в 1893 году отправился в первое в своей жизни плаванье. Путешествие воспитало мужество, храбрость и оставило множество впечатлений, которые после отобразились в его книгах.

Интересно, что длительное время писатель старадал алкоголизмом и описал это в книге «Джон Ячменное Зерно». Но крепкая сила воли позволила Джеку избавится от зависимости.

Очерк «Тайфун у берегов Японии» стал началом его литературной карьеры, за него Лондон также получил первую премию от одной из газет. Затем произведения начали выходить один за другим. Всего за свою жизнь Джеком Лондоном было издано 16 сборников.

Умер писатель в 1916 году в Калифорнии, в небольшом городке Глен-Эллене. В последние годы он был серьезно болен, изнемогал от проблем с почками, при очередном приступе боли ошибся с дозой снотворного.

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Джек Лондон
Дети мороза
Сборник рассказов

В дебрях Севера

Далеко за чертой последних, реденьких рощиц и чахлой поросли кустарника, в самом сердце Бесплодной Земли, куда суровый север, как принято думать, не допускает ничего живого, после долгого и трудного пути вдруг открываются глазу громадные леса и широкие, веселые просторы. Но люди только теперь узнают об этом. Исследователям случалось проникать туда, но до сих пор ни один из них не вернулся, чтобы поведать о них миру.

Бесплодная Земля... Она и в самом деле бесплодна, эта унылая арктическая равнина, заполярная пустыня, хмурая и неласковая родина мускусного быка и тощего тундрового волка. Такой и представилась она Эвери Ван-Бранту: ни единого деревца, ничего радующего взор, только мхи да лишайники – словом, непривлекательная картина. Такой по крайней мере она оставалась до тех пор, пока он не достиг пространства, обозначенного на карте белым пятном, где неожиданно увидел роскошные хвойные леса и встретил селения неизвестных эскимосских племен. Был у него замысел (с расчетом на славу) нарушить однообразие этих белых пятен на карте и испещрить их обозначениями горных цепей, низин, водных бассейнов, извилистыми линиями рек; поэтому он особенно радовался неожиданно открывшейся возможности нанести на карту большой лесной пояс и туземные поселения.

Эвери Ван-Брант, или, именуя его полным титулом, профессор геологического института Э. Ван-Брант, был помощником начальника экспедиции и начальником отдельного ее отряда; этот отряд он повел обходом миль на пятьсот вверх по притоку Телона и теперь во главе его входил в одно из таких неизвестных поселений. За ним брели восемь человек; двое из них были канадские французы-проводники, остальные – рослые индейцы племени кри из Манитоба-Уэй. Он один был чистокровным англосаксом, и кровь, энергично пульсировавшая в его жилах, понуждала его следовать традициям предков. Клайв и Гастингс 1
Клайв, Роберт (1725-1774) и Гастингс, Уоррен (1732-1818) – английские колонизаторы, известные своей захватнической политикой в Индии (XVIII век).

Дрэйк и Рэлей 2
Дрэйк, Френсис (1540-1596) и Рэлей, Уолтер (1552-1618)– английские мореплаватели, совершавшие во второй половине XVI века дерзкие налеты на испанские колонии в Америке. Их морские экспедиции способствовали колониальным захватам Англии.

Генгист и Горса 3
Генгист и Горса – легендарные вожди древних саксов; им приписывается завоевание Британии (V век).

незримо шли вместе с ним. Первым из своих соотечественников войдет он в это одинокое северное селение; при этой мысли его охватило ликование, и спутники заметили, что усталость его вдруг прошла и он бессознательно ускорил шаг.

Жители селения пестрой толпой высыпали навстречу: мужчины шли впереди, угрожающе сжимая в руках луки и копья, женщины и дети боязливо сбились в кучку сзади. Ван-Брант поднял правую руку в знак мирных намерений – знак, понятный всем народам земли, и эскимосы ответили ему таким же мирным приветствием. Но тут вдруг, к его досаде, из толпы выбежал какой-то одетый в звериные шкуры человек и протянул ему руку с привычным возгласом: «Хелло!» У него была густая борода, бронзовый загар покрывал его щеки и лоб, но Ван-Брант сразу признал в нем человека своей расы.

– Кто вы? – спросил он, пожимая протянутую руку. – Андрэ? 4
Андрэ, Соломон Август (1854-1897) – шведский исследователь, погибший при попытке достичь Северного полюса на воздушном шаре.

– Кто это – Андрэ? – переспросил тот.

Ван-Брант пристальнее всмотрелся в него.

– Черт возьми! Вы здесь, видно, немало прожили.

– Пять лет, – ответил бородатый, и в глазах его мелькнул огонек гордости. – Но пойдем поговорим. Пусть они располагаются по соседству, – добавил он, перехватив взгляд, брошенный Ван-Брантом на его спутников. – Старый Тантлач позаботится о них. Идем же.

Он двинулся вперед быстрым шагом, и Ван-Брант последовал за ним через все селение. В беспорядке, там, где позволяла неровная местность, были разбросаны чумы, крытые лосиными шкурами. Ван-Брант окинул их опытным взглядом и сделал подсчет.

– Двести человек, не считая малолетних, – объявил он.

Бородатый молча кивнул головой.

– Примерно так. А я живу вот здесь, на отлете; тут, понимаете, более уединенно. Садитесь. Я охотно поем вместе с вами, когда ваши люди что-нибудь приготовят. Я забыл вкус чая... Пять лет не пил, не помню, как он и пахнет. Табак есть у вас? А! Спасибо! И трубка найдется? Вот славно! Теперь бы спичку – и посмотрим, потеряло ли это зелье свою прелесть?

Он чиркнул спичкой, с бережливой осторожностью лесного жителя охраняя ее слабый огонек, точно этот огонек был единственный на всем свете, и сделал первую затяжку. Некоторое время он сосредоточенно задерживал в себе дым, потом медленно, как бы смакуя, выпустил его сквозь вытянутые губы. Выражение его лица смягчилось, взгляд стал мечтательно-туманным. Он откинулся назад, вздохнул всей грудью, блаженно, с глубоким наслаждением и проговорил:

– Здорово! Прекрасная вещь!

Ван-Брант сочувственно усмехнулся.

– Так вы говорите – пять лет?

– Пять лет. – Он вздохнул снова. – Человек – существо любопытное, и потому вам, разумеется, хотелось бы знать, как это получилось, – положение и правда довольно-таки странное. Но рассказывать, в сущности, нечего. Я отправился из Эдмонтона поохотиться на мускусного быка, и меня постигли неудачи, так же как Пайка и многих других; спутники мои погибли, я потерял все свои припасы. Голод, лишения – обычная история, я с грехом пополам уцелел и вот чуть не на четвереньках приполз к этому Тантлачу.

– Пять лет, – тихо проговорил Ван-Брант, как бы соображая, что было пять лет назад.

– Пять лет минуло в феврале. Я переправился через Большое Невольничье озеро в начале мая...

– Так вы – Фэрфакс? – перебил его Ван-Брант.

Тот кивнул утвердительно.

– Постойте... Джон, если не ошибаюсь, Джон Фэрфакс?

– Откуда вы знаете? – лениво спросил Фэрфакс, поглощенный тем, что пускал кверху кольца дыма.

– Газеты были тогда полны сообщениями о вас. Преванш...

– Преванш! – Фэрфакс вдруг оживился и сел. – Он пропал где-то в Туманных Горах...

– Да, но он выбрался оттуда и спасся.

Фэрфакс снова откинулся на спину, продолжая пускать колечки.

– Рад слышать, – сказал он задумчиво. – Преванш– молодец парень, хоть и с заскоками. Значит, он выбрался? Так, так, я рад...

Пять лет... Мысль -Ван-Бранта все возвращалась к этим словам, и откуда-то из глубины памяти вдруг всплыло перед ним лицо Эмили Саутвэйт. Пять лет... Косяк диких гусей с криком пролетел над головой, но, заметив чумы и людей, быстро повернул на север, навстречу тлеющему солнцу. Ван-Брант скоро потерял их из виду. Он вынул часы. Был час ночи. Тянувшиеся к северу облака пламенели кровавыми отблесками, и темно-красные лучи, проникая в лесную чащу, озаряли ее зловещим светом. Воздух был спокоен и недвижим, ни одна иголка на сосне не шевелилась, и малейший шорох разносился кругом отчетливо и ясно, как звук рожка. Индейцы и французы-проводники поддались чарам этой тишины и переговаривались между собою вполголоса; даже повар и тот невольно старался поменьше греметь сковородой и котелком. Где-то плакал ребенок, а из глубины леса доносился голос женщины и, как тонкая серебряная струна, звенел в погребальном напеве:

– О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-аа-а-а! О-о-о-о-о-о-ааа-аа...

Ван-Брант вздрогнул и нервно потер руки.

– Итак, меня сочли погибшим? – неторопливо процедил его собеседник.

– Что ж... ведь вы так и не вернулись; и ваши друзья...

– Скоро меня забыли, – засмеялся Фэрфакс неприятным, вызывающим смехом.

– Почему же вы не ушли отсюда?

– Отчасти, пожалуй, потому, что не хотел, а отчасти вследствие не зависящих от меня обстоятельств. Видите ли, Тантлач, вождь этого племени, лежал со сломанным бедром, когда я сюда попал, – у него был сложный перелом. Я вправил ему кость и вылечил его. Я решил пожить здесь немного, пока не наберусь сил. До меня Тантлач не видел ни одного белого, и, конечно, я показался ему великим мудрецом, потому что научил людей его племени множеству полезных вещей. Между прочим, я обучил их началам военной тактики; они покорили четыре соседних племени – чьих поселений вы еще не видели – и в результате стали хозяевами всего края. Естественно, они получили обо мне самое высокое понятие, так что, когда я собрался в путь, они и слышать не захотели о моем уходе. Что и говорить, они были очень гостеприимны! Приставили ко мне двух стражей и стерегли меня день и ночь. Наконец, Тантлач посулил мне кое-какие блага – так сказать, в награду; а мне, в сущности, было все равно – уйти или оставаться, – вот я и остался.

– Я знал вашего брата во Фрейбурге. Я – Ван-Брант.

Фэрфакс порывисто привстал и пожал ему руку.

– Так это вы старый друг Билли! Бедный Билли! Он часто говорил мне о вас... Однако удивительная встреча – в таком месте! – добавил он, окинув взглядом весь первобытный пейзаж, и на мгновение прислушался к заунывному пению женщины. – Все никак не успокоится – мужа у нее задрал медведь.

– Животная жизнь! – с гримасой отвращения заметил Ван-Брант. – Я думаю, что после пяти лет такой жизни цивилизация покажется вам заманчивой? Что вы на это скажете?

Лицо Фэрфакса приняло безразличное выражение.

– Ох, не знаю. Эти люди хотя бы честны и живут по своему разумению. И притом удивительно бесхитростны. Никаких сложностей: каждое простое чувство не приобретает у них тысячу и один тончайший нюанс. Они любят, боятся, ненавидят, сердятся или радуются – и выражают это просто, естественно и ясно, – ошибиться нельзя... Может быть, это и животная жизнь, но по крайней мере так жить – легко. Ни кокетства, ни игры в любовь. Если женщина полюбила вас, она не замедлит вам это сказать. Если она вас ненавидит, она вам это тоже скажет, и вы вольны поколотить ее за это, но, так или иначе, она точно знает, чего вы хотите, а вы точно знаете, чего хочет она. Ни ошибок, ни взаимного непонимания. После лихорадки, какой то и дело заболевает цивилизованный мир, в этом есть своя прелесть. Вы согласны?..

– Нет, это очень хорошая жизнь, – продолжал он, помолчав, – по крайней мере для меня она достаточно хороша, и я не ищу другой.

Ван-Брант в раздумье опустил голову, и на его губах заиграла чуть заметная улыбка. Ни кокетства, ни игры в любовь, ни взаимного непонимания... Видно, и Фэрфакс никак не успокоится потому только, что Эмили Саутвэйт тоже в некотором роде «задрал медведь». И довольно симпатичный медведь был этот Карлтон Саутвэйт.

– И все-таки вы уйдете со мной, – уверенно сказал Ван-Брант.

– Нет, не уйду.

– Нет, уйдете.

– Повторяю вам, жизнь здесь слишком легка. – Фэрфакс говорил убежденно. -Я понимаю их, они понимают меня. Лето и зима мелькают здесь, как солнечные лучи сквозь колья ограды, смена времен года подобна неясному чередованию света и тени – и время проходит, и жизнь проходит, а потом... жалобный плач в лесу и мрак. Слушайте!

Он поднял руку, и снова звенящий вопль скорби нарушил тишину и покой, царившие вокруг. Фэрфакс тихо стал вторить ему.

– О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-а-аа-аа! О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а, – пел он. – Вот, слушайте! Смотрите! Женщины плачут. Погребальное пение. Седые кудри патриарха венчают мою голову. Я лежу, завернутый в звериные шкуры во всем их первобытном великолепии. Рядом со мной положено мое охотничье копье. Кто скажет, что это плохо?

Ван-Брант холодно посмотрел на него.

– Фэрфакс, не валяйте дурака! Пять лет такой жизни сведут с ума хоть кого – и вы явно находитесь в припадке черной меланхолии. Кроме того, Карлтон Саутвэйт умер.

Ван-Брант набил и закурил трубку, искоса наблюдая за собеседником с почти профессиональным интересом. Глаза Фэрфакса на мгновение вспыхнули, кулаки сжались, он привстал, но потом весь словно обмяк и опустился на место в молчаливом раздумье.

Майкл, повар, подал знак, что ужин готов. Ван-Брант, тоже знаком, велел повременить. Тишина гнетуще действовала на него. Он принялся определять лесные запахи: вот – запах прели и перегноя, вот – смолистый аромат сосновых шишек и хвои и сладковатый дым от множества очагов... Фэрфакс два раза поднимал на него глаза и снова опускал, не сказав ни слова; наконец он проговорил:

– А... Эмили?

– Три года вдовеет. И сейчас вдова.

Снова водворилось длительное молчание; в конце концов Фэрфакс прервал его, сказав с наивной улыбкой:

– Пожалуй, вы правы, Ван-Брант. Я уйду с вами.

– Я так и думал. – Ван-Брант положил руку на плечо Фэрфакса. – Конечно, наперед знать нельзя, но мне кажется... в таких обстоятельствах... ей уже не раз делали предложения...

– Вы когда собираетесь отправиться в путь? -перебил Фэрфакс.

– Пусть люди немного отоспятся. А теперь пойдем поедим, а то Майкл уже, наверно, сердится.

После ужина индейцы и проводники завернулись в одеяла и захрапели, а Ван-Брант с Фэрфаксом остались посидеть у догорающего костра. Им было о чем поговорить – о войнах, о политике, об экспедициях, о людских делах и событиях в мире, об общих друзьях, о браках и смертях – об истории этих пяти лет, живо интересовавшей Фэрфакса.

– Итак, испанский флот был блокирован в Сант-Яго 5
Сант-Яго – город и порт на Кубе – место жестокого боя во время войны 1898 года.

, – говорил Ван-Брант; но тут мимо него вдруг бесшумно прошла какая-то молодая женщина и остановилась возле Фэрфакса. Она торопливо глянула ему в лицо, затем обратила тревожный взгляд на Ван-Бранта.

– Дочь вождя Тантлача, в некотором роде принцесса, – пояснил Фэрфакс, невольно покраснев. – Короче говоря, одна из причин, заставивших меня здесь остаться. Тум, это Ван-Брант, мой друг.

Ван-Брант протянул руку, но женщина сохранила каменную неподвижность, вполне соответствовавшую всему ее облику. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, ни одна черточка не смягчилась. Она смотрела ему прямо в глаза пронизывающим, пытливым, вопрошающим взглядом.

– Она ровно ничего не понимает, – рассмеялся Фэрфакс. – Ведь ей еще никогда не приходилось ни с кем знакомиться. Значит, вы говорите, испанский флот был блокирован в Сант-Яго?

Тум села на землю, рядом с мужем, застыв, как бронзовая статуя, только ее блестящие глаза по-прежнему пытливо и тревожно перебегали с лица на лицо. И Ван– Бранту, продолжавшему свой рассказ, стало не по себе под этим немым, внимательным взглядом. Увлекшись красочным описанием боя, он вдруг почувствовал, что эти черные глаза насквозь прожигают его, – он начинал запинаться, путаться, и ему стоило большого труда восстановить ход мыслей и продолжать рассказ. Фэрфакс, отложив трубку и обхватив колени руками, напряженно слушал; нетерпеливо торопил рассказчика, когда тот останавливался, – перед ним оживали картины мира, который, как ему казалось, он давно забыл.

Прошел час, два, наконец Фэрфакс неохотно поднялся.

– И Кронье 6
Кронье, Петр Арнольд (1835-1911) – бурский военачальник, участник бурской войны (1899-1902), сдался англичанам в 1900 году.

некуда было податься! Но погодите минутку, я сбегаю к Тантлачу, – он уже, наверно, ждет, и я сговорюсь, что вы придете к нему после завтрака. Вам это удобно?

Он скрылся за соснами, и Ван-Бранту ничего не оставалось делать, как глядеть в жаркие глаза Тум. Пять лет, думал он, а ей сейчас не больше двадцати. Удивительное создание! Обычно у эскимосок маленькая плоская пуговка вместо носа, а вот у этой нос тонкий и даже с горбинкой, а ноздри тонкие и изящного рисунка, как у красавиц более светлой расы, – капля индейской крови, уж будь уверен, Эвери Ван-Брант. И, Эвери Ван-Брант, не нервничай, она тебя не съест; она всего только женщина, к тому же красивая. Скорее восточного, чем местного типа. Глаза большие и довольно широко поставленные, с чуть заметной монгольской раскосостью. Тум, ты же аномалия! Ты здесь чужая, среди этих эскимосов, даже если у тебя отец эскимос. Откуда родом твоя мать? Или бабушка? О Тум, дорогая, ты красотка, холодная, застывшая красотка с лавой аляскинских вулканов в крови, и, прошу тебя, Тум, не гляди на меня так! Он засмеялся и встал. Ее упорный взгляд смущал его.

Какая-то собака бродила среди мешков с провизией. Он хотел прогнать ее и отнести мешки в более надежное место, пока не вернется Фэрфакс. Но Тум удержала его движением руки и встала прямо против него.

– Ты? – сказала она на языке Арктики, почти одинаковом у всех племен от Гренландии до мыса Барроу. – Ты?

Смена выражений на ее лице выразила все вопросы, стоявшие за этим «ты»: и откуда он взялся, и зачем он здесь, и какое отношение он имеет к ее мужу – все.

– Брат, – ответил он на том же языке, широким жестом указывая в сторону юга. – Мы братья, твой муж и я.

Она покачала головой.

– Нехорошо, что ты здесь.

– Пройдет один сон, и я уйду.

– А мой муж? – спросила она, вся затрепетав в тревоге.

Ван-Брант пожал плечами. Ему втайне было стыдно за кого-то и за что-то, и он сердился на Фэрфакса. Он чувствовал, что краснеет, глядя на эту дикарку. Она всего только женщина, но этим сказано все – женщина. Снова и снова повторяется эта скверная история – древняя, как сама Ева, и юная, как луч первой любви.

– Мой муж! Мой муж! Мой муж! – твердила она неистово; лицо ее потемнело, и из глаз глянула на него вечная, беспощадная женская страсть, страсть Женщины– Подруги.

– Тум, – заговорил он серьезно по-английски, – ты родилась в северных лесах, питалась рыбой и мясом, боролась с морозом и голодом и в простоте души прожила все свои годы. Но есть много вещей, вовсе не простых, которых ты не знаешь и понять не можешь. Ты не знаешь, что значит жажда другой, легкой и далекой жизни, ты не можешь понять, что значит тосковать по прекрасной женщине. А та женщина прекрасна, Тум, она благородно-прекрасна. Ты была женой этого человека и отдала ему все свое существо, но ведь оно маленькое, простенькое, твое существо. Слишком маленькое и слишком простенькое, а он – человек другого мира. Ты его никогда не понимала, и тебе никогда его не понять. Так предопределено свыше. Ты держала его в своих объятиях, но ты никогда не владела его сердцем, сердцем этого чудака с его фантазиями о смене времен года и мечтами о покое в дикой глуши. Мечта, неуловимая мечта – вот чем он был для тебя. Ты цеплялась за человека, а ловила тень, отдавалась мужчине и делила ложе с призраком. Такова была в древности участь всех дочерей смертных, чья красота приглянулась богам. О Тум, Тум, не хотел бы я быть на месте Джона Фэрфакса в бессонные ночи грядущих лет, в те бессонные ночи, когда вместо светлых, как солнце, волос женщины, покоящейся с ним рядом, ему будут мерещиться темные косы подруги, покинутой в лесной глуши Севера!

Тум хоть и не понимала, но слушала с таким пристальным вниманием, как будто ее жизнь зависела от его слов. Однако она уловила имя мужа и по-эскимосски крикнула:

– Да! Да! Фэрфакс! Мой муж!

– Жалкая дурочка, как мог он быть твоим мужем?

Но ей непонятен был английский язык, и она подумала, что ее вышучивают. Ее глаза вспыхнули немым, безудержным гневом, и Ван-Бранту даже почудилось, что она, как пантера, готовится к прыжку.

Он тихо выругал себя, но вдруг увидел, что пламя гнева угасло в ее глазах и взгляд стал лучистым и мягким – молящий взгляд женщины, которая уступает силе и мудро прикрывается броней собственной слабости.

– Он мой муж, – сказала она кротко. – Я никогда другого не знала. Невозможно мне знать другого. И невозможно, чтобы он ушел от меня.

– Кто говорит, что он уйдет от тебя? – резко спросил Ван-Брант, теряя терпение и в то же время чувствуя себя обезоруженным.

– Ты должен сказать, чтобы он не уходил от меня, – ответила она кротко, удерживая рыдания.

Ван-Брант сердито отбросил ногой угли костра и сел.

– Ты должен сказать. Он мой муж. Перед всеми женщинами он мой. Ты велик, ты силен, а я – посмотри, как я слаба. Видишь, я у твоих ног. Тебе решать мою судьбу. Тебе...

– Вставай!

Резким движением он поднял ее на ноги и встал сам.

– Ты – женщина. И не пристало тебе валяться на земле, а тем более в ногах у мужчины.

– Он мой муж.

– Тогда – да простит господь всем мужьям! – вырвалось у Ван-Бранта.

– Он мой муж, – твердила она уныло, умоляюще.

– Он брат мой, – отвечал Ван-Брант.

– Мой отец – вождь Тантлач. Он господин пяти селений. Я прикажу, и из всех девушек этих пяти селений тебе выберут лучшую, чтобы ты остался здесь с твоим братом и жил в довольстве.

– Через один сон я уйду.

– А мой муж?

– Вот он идет, твой муж. Слышишь?

Как черная туча гасит ясный день, так его песня согнала свет с ее лица.

– Это язык его народа, – промолвила Тум, – язык его народа...

Она повернулась гибким движением грациозного молодого животного и исчезла в лесу.

– Все в порядке! – крикнул Фэрфакс, подходя. – Его королевское величество примет вас после завтрака.

– Вы сказали ему? – спросил Ван-Брант.

– Нет. И не скажу, пока, мы не будем готовы двинуться в путь.

Ван-Брант с тяжелым чувством посмотрел на своих спящих спутников.

– Я буду рад, когда мы окажемся за сотню миль отсюда.

Тум подняла шкуру, завешивавшую вход в чум отца. С ним сидели двое мужчин, и все трое с живым интересом взглянули на нее. Но она вошла и тихо, молча села, обратив к ним бесстрастное, ничего не выражающее лицо. Тантлач барабанил костяшками пальцев по древку копья, лежавшего у него на коленях, и лениво следил за солнечным лучом, пробившимся сквозь дырку в шкуре и радужной дорожкой пронизавшим сумрак чума. Справа из-за плеча вождя выглядывал Чугэнгат, шаман. Оба были стары, и усталость долгих лет застилала их взор. Но против них сидел юноша Кин, общий любимец всего племени. Он был быстр и легок в движениях, и его черные блестящие глаза испытующе и с вызовом смотрели то на того, то на другого.

В чуме царило молчание. Только время от времени в него проникал шум соседних жилищ и издали доносились едва слышные, словно то были не голоса, а их тени, тонкие, визгливые крики дерущихся мальчишек. Собака просунула голову в отверстие, по-волчьи поблескивая глазами. С ее белых, как слоновая кость, клыков стекала пена. Она заискивающе поскулила, но, испугавшись неподвижности человеческих фигур, нагнула голову и, пятясь, поплелась назад. Тантлач равнодушно поглядел на дочь.

– Что делает твой муж, и как ты с ним?

– Он поет чужие песни, – отвечала Тум. – И у него стало другое лицо.

– Вот как? Он говорил с тобой.

– Нет, но у него другое лицо и другие мысли в глазах, и он сидит с Пришельцем у костра, и они говорят, и говорят, и разговору этому нет конца.

Чугэнгат зашептал что-то на ухо Тантлачу, и Кин, сидевший на корточках, так и рванулся вперед.

– Что-то зовет его издалека, – рассказывала Тум, – и он сидит и слушает и отвечает песней на языке своего народа.

Опять Чугэнгат зашептал, опять Кин рванулся, и Тум умолкла, ожидая, когда отец ее кивком головы разрешит ей продолжать.

– Тебе известно, о Тантлач, что дикие гуси и лебеди и маленькие озерные утки рождаются здесь, в низинах. Известно, что с наступлением морозов они улетают в неведомые края. Известно и то, что они всегда возвращаются, когда у нас встает солнце и реки очищаются ото льда. Они всегда возвращаются туда, где родились, чтобы снова могла зародиться новая жизнь. Земля зовет их, и они являются. И вот теперь моего мужа тоже зовет земля – земля, где он родился, – и он решил ответить на ее зов. Но он мой муж. Перед всеми женщинами он мой.

– Хорошо это, Тантлач? Хорошо? – с отдаленной угрозой в голосе спросил Чугэнгат.

– Да, хороша! – вдруг смело крикнул Кин. – Наша земля зовет к себе своих детей, и всякая земля зовет к себе своих детей. Как дикие гуси и лебеди и маленькие озерные утки слышат зов, так услышал зов и этот чужестранец, который слишком долго жил среди нас и который теперь должен уйти. И есть еще голос рода. Гусь спаривается с гусыней, и лебедь не станет спариваться с маленькой озерной уткой. Нехорошо, если бы лебедь стал спариваться с маленькой озерной уткой. И нехорошо, когда чужестранцы берут в жены женщин из наших селений. Поэтому я говорю, что этот человек должен уйти к своему роду, в свою страну.

– Он мой муж, – ответила Тум, – и он великий человек.

– Да, он великий человек. – Чугэнгат живо поднял голову, как будто к нему вернулась часть его былой юношеской силы. – Он великий человек, и он сделал мощной твою руку, о Тантлач, и дал тебе власть, и теперь твое имя внушает страх всем кругом, страх и благоговение. Он очень мудр, и нам большая польза от его мудрости. Мы обязаны ему многим – он научил нас хитростям войны и искусству защиты селений и нападения в лесу; он научил нас, как держать совет, и как сокрушать силой слова, и как клятвой подкреплять обещание; научил охоте на дичь и уменью ставить капканы и сохранять пищу; научил лечить болезни и перевязывать раны, полученные в походах и в бою. Ты, Тантлач, был бы теперь хромым стариком, если бы чужестранец не пришел к нам и не вылечил тебя. Если мы сомневались и не знали, на что решиться, мы шли к чужестранцу, чтобы его мудрость указала нам правильный путь, и его мудрость всегда указывала нам путь, и могут явиться новые сомнения, которые только его мудрость поможет разрешить, – и потому нам нельзя отпустить его. Худо будет, если мы отпустим его.

Тантлач продолжал барабанить по древку копья, и нельзя было понять, слышал он речь Чугэнгата или нет. Тум напрасно всматривалась в его лицо, а Чугэнгат как будто весь съежился и согнулся под бременем лет, снова придавившим его.

– Никто не выходит за меня на охоту! – Кин с силой ударил себя в грудь. – Я сам охочусь для себя. Я радуюсь жизни, когда выхожу на охоту. Когда я ползу по снегу, выслеживая лося, я радуюсь. И когда натягиваю тетиву, вот так, изо всех сил, и беспощадно, и быстро, и в самое сердце пускаю стрелу, – я радуюсь. И мясо зверя, убитого не мной, никогда не бывает мне так сладко, как мясо зверя, которого убил я сам. Я радуюсь жизни, радуюсь своей ловкости и силе, радуюсь, что я сам все могу, сам добываю, что мне нужно. И ради чего жить, как не ради этого? Зачем мне жить, если в самом себе и в том, что я делаю, мне не будет радости? Я провожу свои дни на охоте и рыбной ловле оттого, что в этом радость для меня, а проводя дни на охоте и рыбной ловле, я становлюсь ловким и сильным. Человек, сидящий у огня в чуме, теряет ловкость и силу. Он не чувствует себя счастливым, вкушая пищу, добытую не им, и жизнь не радует его. Он не живет. И потому я говорю: хорошо, если чужестранец уйдет: Его мудрость не делает нас мудрыми. Мы не стремимся приобретать сноровку, зная, что она есть у него. Когда нам нужно, мы обращаемся к его сноровке. Мы едим добытую им пищу, но она не сладка нам. Мы сильны его силой, но в этом нет отрады. Мы живем жизнью, которую он создает для нас, а это – не настоящая жизнь. От такой жизни мы жиреем и делаемся, как женщины, и боимся работы, и теряем уменье сами добывать все, что нам нужно. Пусть этот человек уйдет, о Тантлач, чтоб мы снова стали мужчинами! Я – Кин, мужчина, и я сам охочусь для себя!

Тантлач обратил на него взгляд, в котором, казалось, была пустота вечности. Кин с нетерпением ждал решения, но губы Тантлача не шевелились, и старый вождь повернулся к своей дочери.

– То, что дано, не может быть отнято, – заговорила она быстро. – Я была всего только девочкой, когда этот чужестранец, ставший моим мужем, впервые пришел к нам. Я не знала мужчин и их обычаев, и мое сердце было как сердце всякой девушки, когда ты, Тантлач, ты, и никто другой, позвал меня и бросил меня в объятия чужестранца. Ты, и никто другой, Тантлач; и как меня ты дал этому человеку, так этого человека ты дал мне. Он мой муж. Он спал в моих объятиях, и из моих объятий его вырвать нельзя.

– Хорошо бы, о Тантлач, – живо подхватил Кин, бросив многозначительный взгляд на Тум, – хорошо бы, если бы ты помнил то, что дано, не может быть отнято.

Чугэнгат выпрямился.

– Неразумная юность говорит твоими устами, Кин. Что до нас, о Тантлач, то мы старики, и мы понимаем. Мы тоже глядели в глаза женщин, и наша кровь кипела от непонятных желаний. Но годы нас охладили, и мы поняли, что только опытом дается мудрость и только хладнокровие делает ум проницательным, а руку твердой, и мы знаем, что горячее сердце бывает слишком горячим и склонным к поспешности. Мы знаем, что Кин был угоден твоим очам. Мы знаем, что Тум была обещана ему в давние дни, когда она была еще дитя. Но пришли новые дни, и с ними пришел чужестранец, и тогда мудрость и стремление к пользе велели нам нарушить обещание, – и Тум была потеряна для Кина.

Старый шаман помолчал и посмотрел в лицо молодому человеку.

– И да будет известно, что это я, Чугэнгат, посоветовал нарушить обещание.

– Я не принял другой женщины на свое ложе, – прервал его Кин. – Я сам смастерил себе очаг, и сам варил пищу, и скрежетал зубами в одиночестве.

Чугэнгат движением руки показал, что он еще не кончил.

– Я старый человек, и разум – источник моих слов. Хорошо быть сильным и иметь власть. Еще лучше отказаться от власти, если знаешь, что это принесет пользу, В старые дни я сидел по правую руку от тебя, о Тантлач, мой голос в совете значил больше других, и меня слушались во всех важных делах. Я был силен и обладал властью. Я был первым человеком после Тантлача. Но пришел чужестранец, и я увидел, что он искусен, и мудр, и велик. И было ясно, что раз он искуснее и мудрее меня, то от него будет больше пользы, чем от меня. И ты склонил ко мне ухо, Тантлач, и послушал моего совета, и дал чужестранцу власть, и место по правую руку от себя, и дочь свою Тум. И наше племя стало процветать, живя по новым законам новых дней, и будет процветать дальше, если чужестранец останется среди нас. Мы старики с тобой, о Тантлач, и это дело ума, а не сердца. Слушай мои слова, Тантлач! Слушай мои слова! Пусть чужестранец остается!

Наступило долгое молчание. Старый вождь размышлял с видом человека, убежденного в божественной непогрешимости своих решений, а Чугэнгат, казалось, погрузился мыслью в туманные дали прошлого. Кин жадными глазами смотрел на женщину, но она не замечала этого и не отрывала тревожного взгляда от губ отца. Пес снова сунулся под шкуру и, успокоенный тишиной, на брюхе вполз в чум. Он с любопытством обнюхал опущенную руку Тум, вызывающе насторожив уши, прошел мимо Чугэнгата и лег у ног Тантлача. Копье с грохотом упало на землю, собака испуганно взвыла, отскочила в сторону, лязгнула в воздухе зубами и, сделав еще прыжок, исчезла из чума.

Тантлач переводил взгляд с одного лица на другое, долго и внимательно изучая каждое. Потом он с царственной суровостью поднял голову и холодным и ровным голосом произнес свое решение:

– Чужестранец остается. Собери охотников. Пошли скорохода в соседнее селение с приказом привести воинов. С Пришельцем я говорить не стану. Ты, Чугэнгат, поговоришь с ним. Скажи ему, что он может уйти немедленно, если согласен уйти мирно. Но если придется биться, – убивайте, убивайте, убивайте всех до последнего, но передай всем мой приказ: нашего чужестранца не трогать, чужестранца, который стал мужем моей дочери. Я сказал.

Чугэнгат поднялся и заковылял к выходу. Тум последовала за ним; но когда Кин уже нагнулся, чтобы выйти, голос Тантлача остановил его:

– Кин, ты слышал мои слова, и это хорошо. Чужестранец остается. Смотри, чтоб с ним ничего не случилось.

Следуя наставлениям Фэрфакса в искусстве войны, эскимосские воины не бросались дерзко вперед, оглашая воздух криками. Напротив, они проявляли большую сдержанность и самообладание, двигались молча, переползая от прикрытия к прикрытию. У берега реки, где узкая полоса открытого пространства служила относительной защитой, залегли люди Ван-Бранта – индейцы и французы. Глаза их не различали ничего, и ухо только смутно улавливало неясные звуки, но они чувствовали присутствие живых существ в лесу и угадывали приближение неслышного, невидимого врага.